Плеть вздымается и падает, врезается в его спину, всё глубже, пока не становятся слышны смачные щелчки жгута о голую кость. Рука палача не ослабевает, и ломоть за ломтем спадает плоть со спины несчастного, недавно стенавшего, теперь только плачущего. Он лежал на лавке, руки были растянуты и привязаны к торчащим из земли штырям, ноги сцеплены вместе, и фигура его была столь долговяза, что ступни ног по одну, и голова по другую сторону лавки свисали вниз, безвольно дёргаясь в слабеющих конвульсиях при каждом ударе. Ввалившиеся глаза смотрели безразлично в землю; словно из самых зрачков капали слёзы, смешанные с густым холодным потом. В глазах читалась глубокая мысль, они, вкупе с аккуратной, ухоженной некогда бородой, теперь ссохшейся в крови, и нежными, привыкшими держать перо, но уже посиневшими и разбухшими от натянутых верёвок руками, выдавали в нём интеллигента, человека, обретавшего средства для проживания одной мощью собственной мысли. В лохмотьях его, приглядевшись пристально, можно было узнать дорогой шёлк, украшенный крупинками золота и звёздочками серебра: похоже на одежды сенатора. Но пара новых ударов смешивает обрывки одежд со скудеющим потоком крови и сукровицы; палач замирает, делая несколько глубоких, шумных вдохов под своей кожаной маской, и, заметив какой-то признак жизни, стегает по скелету вновь. В шумящей вокруг, наслаждающейся зрелищем толпе необычный взгляд, полный молчаливой скорби и пустоты: женщина смотрит в лицо казнимому, с надеждой, с тревогой, потерянно. Она не жена ему и не мать, она проходила мимо, ведомая своей мелкой надобностью, но увидела умирание кого-то, достойного жить по праву рождения, и застыла. Ребёнок толкался в её ногах: маленького сынишку не удивить видом смерти, это обыденность, ничтожная перед прелестью собственных пальчиков, что могут изображать столь дивные картины. Вот в их переплетении, перемещающемся скачками по равнине маминой юбки, мальчик угадывает коня и воина в седле, что несётся в пустыне, среди прорех-ущельев по коленям-барханам, но вот конь обращается в льва и бросается на одинокого путника: коня нет больше, ведь рук только две, и лев с всадником, борющиеся, становятся сжатым, извивающимся кулачком, что предстаёт неравной борьбой в очах мальчика. Но разбойник выходит из-под сени деревьев ближайшей рощицы и нападает на льва со спины, убивая его одним ударом кинжала. Кинжал сразу приставляется к горлу бывшего воина, ставшего для мальчика купцом, и купец покорно раздевается, желая сохранить свою жизнь. Чем закончится игра и на чьей стороне добро, неведомо: мать, стерев со щеки маленькую, одинокую слезинку, хватает пацанёнка за руку и почти бегом ведёт куда-то: её лицо задумчиво, взгляд аутичен. Толпа за её спиной разбредается, палач снимает останки человека с лавки, аккуратно связывая верёвочные петли с рук и ног мёртвого. Губы трупа разжаты, изо рта свисает кусочек почти откусанного языка, взгляд остекленевших, но ясных и словно живых глаз пугает мертвенным блеском. Усталый палач коротким жестом закрывает их, не замечая своего движения; закидывает труп на плечо и уходит. Он несёт его на кладбище; вот он у врат, проходит мимо сторожа: они узнают друг друга, но нет и мысли здороваться, только отводят взгляд. Палач бросает тело в широкую яму; дна не видно в тени сумерек. Скоро звучит тихий шлепок, и поднимается рой жирных, разноцветных, блестящих зелёных и матово-чёрных, мух; они кружат, обеспокоено жужжа, но, замечая, быть может, мерные удаляющиеся шаги пришельца, успокаиваются, ныряя в свою темноту и облепляя свежее тело. Палачу безразлична судьба трупа: он погружён в себя, словно бы в мысли: но вот он стягивает мелко дрожащими от усталости руками свою маску, и становится понятно, что мыслей у него нет, такая пустота в глазах; вместо мыслей в них мелькает болезненный стыд перед собой, но пропадает уже на полпути к дому. Палач идёт тёмными улочками, в глубине себя боясь попасться на люди; желтоватые в свете редких факелов низкие стены окружают его, извиваясь. У одного дома человек останавливается; из распахнутых дверей слышатся пьяные стоны, но, после секундного колебания, он идёт дальше. Наконец родная дверь: он через узкий проход втискивается в свою жалкую лачугу. Её освещает только жалкий, скудный уличный свет через дверной проём, но большего и не нужно, чтобы, найдя в углу тряпичный кулёк и достав из него кусочек ссохшегося сыра с ломтем чёрствого хлеба, отпугнуть тараканов и, прожевав разбавленный водой паёк, упасть на пол. Лёжа в темноте на полу, палач свернулся в комок, обняв свои колени и всем телом дрожа. Если бы он ещё умел плакать, он плакал бы сейчас. Вскоре дрожь утихла: он заснул, во сне иногда звучно выдыхая, полустоном вторя пьяному пению: на другой стороне улочки к стене привалился человек, одну сторону его узкого лица можно увидеть в свете близкого факела, другой, обращённой к параше и темноте, словно нет. Человек плачет, обращённо в себя, горланя что-то, словно чтобы отметить своё опьянение; иногда касается разорванного уха, где было недавно золотое кольцо, вытирает мелкие слёзы с обветренного, стареющего лица, и забывается, затихая: в душе его снова проплывают пьяные рожи в трактире, где он, убитый горем, искал забвенья в вине; страшная боль, текущая по шее, по плечу кровь: из трактира убегает воришка, держа в руке окровавленную серьгу с клочком мяса; проплывает жёлто-синяя картина горечи, как он, не помня себя, бредёт с площади по улицам: люди отшатываются от него. А вот он на площади, смотрит вперёд, трясётся в лихорадке и плачет: пред ним шатаются сильные руки палача, и всё бьют, бьют драгоценное тело, истекающее уже только слезами; народ потешается, смеётся, но смех испуганный, ненастоящий. Пьяный всхлипывает, очнувшись, скулит тихонько и засыпает; только лай собак продолжает носиться над городом, неугомонный, неутихающий, надсадный. Укутанная в кровь полная луна светит псам, но скоро исчезает, закрытая чёрной тучей; с ней утихают и собаки, и вот ничто уже не движется. Идёт дождь. |